Проголосуйте за это произведение |
Their▓s but to do and die.
Alfred Tennison
КНИГА ВСТРЕЧ
(Посвящается Регине Ольсен)
═
(Из книги "ЧЕЛОВЕК НА ДОРОГЕ")
═
...Из туннеля пахнуло гробовым холодом, который нес с собой поезд, тем более жутким в жару, когда наверху шпарит и обжигает солнце, а мы в одних маячках ждем перед этим разверзнутым склепом, пробираемые до костей первым ледяным порывом.
Год мы жили по-разному, год мы отбарабанивали, как каторгу, вынужденные существовать не так, не там и не с теми, с кем бы нам хотелось. Все прошлое лето я провел в Москве и Подмосковье, ища возможность устроиться на элитную работу, дающую мне свободу и хоть немного денег. Я бросил колледж и теперь содержал свою новую "семью".
...Я не обладаю безусловным местом обитания, необходимым, как улитке ее раковина, потеря которой для нее гибельна. Я постоянно в движении, не останавливаясь нигде, потому что я двигаюсь по времени более, чем в пространстве. Движущийся по времени - я не уловим местом даже при желании. Это только моя иллюзия - возможность закрепиться, обособиться в какой-то географической координате. Мои координаты - это координаты времени и событий, и единственное определенное место появится после смерти.
Даже то, что можно было бы назвать своим, никогда реально не было нашим. Поэтому нашим оказывался весь мир, так же нам не принадлежащий, как и все остальное. Оттого еще с ранней весны мы готовили свои стопные сумки и намечали цели.
К середине зимы становилось ясно: жизнь - не только работа, не только чтение и накопление. Жизнь - расточение своих органов чувств на естественное примитивное восприятие объектов.
Работал я тогда ночным сторожем, а дни проводил в здании 1-го ГУМа, где училась Рита: ходил на лекции Кудрявцева. Он учил нас философии на основе Достоевского, Кьеркегора, Камю и Бердяева. Тонко и убийственно критиковал совок:
- Если где-нибудь у нас произойдет землетрясение, то из нашей прессы мы в лучшем случае узнаем, что оно не только ничего не разрушило, но как бы еще и построило...
- Единственный настоящий конфликт, говорил Бердяев, это конфликт между человеком и обществом.
Свободных мест не было, люди сидели на ступеньках в проходах, аплодировали профессору, как эстрадному артисту, а после лекций восторженные студентки дарили ему цветы. Одной из них была Рита.
Параллельно я обосновался в университетской библиотеке. Попадал я туда, как подпольщик: Рита заказывала и брала книгу, и тайком отдавала ее мне, пронырнувшему мимо зазевавшейся девушки на вахте. Впрочем, от студентов я отличался только неформено отросшими волосьями (которые из-за военной кафедры не могли красоваться на субтильных головках университетских пай-мальчиков).
Книгами был сперва Владимир Соловьев, потом Шопенгауэр.
Окончив чтение, я оставлял книгу на столе в читальном зале, всегда на одном и том же, в одном и том же углу, чтобы окончившая пару Рита сдала ее в библиотеку. Уходя, я просил соседа(-дку) присмотреть за ней, мол, скоро, вернусь (так делали все, отлучаясь покурить или в туалет).
Однажды случилась неприятность. Я, как всегда, оставил книгу на столе (это было "Оправдание добра" Владимира Соловьева) и поехал сторожить, - а Рита после лекции забыла ее сдать. Так она и пролежала до закрытия библиотеки, когда ее обнаружили сотрудники.
Началось дознание: как такое безобразие могло случиться - бросить ценнейшую казенную книгу, которую могли украсть?! Кто этот злодей?! Быстро установили, что этот злодей - Рита. И немедленно приговорили к исключению из библиотеки.
Тогда я пошел к заведующей, еще не старой миловидной женщине, увы, не помню, как ее звали, и сознался, что книгу оставил я. Это только подлило масло в огонь: как она могла передавать книгу постороннему лицу! Не записанному, не имеющему права пользоваться библиотекой!
- А как я могу ею пользоваться, если я не студент?
- Никак не можете и не должны пользоваться!
- А если мне хочется читать книги?
- Ну, мало ли! Может, вам и не надо их читать.
- Значит, это вы будете решать, что мне надо читать, а что не надо? Не зная ничего про меня, будто мои вкусы могут диктоваться доступностью или недоступностью каких-то книжек.
- Что же вы читали?
- Владимира Соловьева, "Оправдание добра".
- Это ценнейшая книга! Вы понимаете, что было бы, если бы она пропала?!
- Понимаю. Это было недоразумение. Она просто устала после занятий.
- И что из этого? Такого не должно было быть!
- Ну, так разрешите мне нормально пользоваться библиотекой.
- Как я вам разрешу? На каком основании? Если б вам это нужно было по работе... Вы кем работаете?
- Сторожем.
- Да-а... Вы понимаете, что нужно официальное письмо, что вам, как специалисту, нужна такая-то книга для вашей работы? Тогда бы я подумала, как разрешить.
- Я попробую достать такое письмо...
- Попробуйте, - сказала она с облегчением и иронией в голосе.
В тот же день я позвонил бригадирше: не может ли она достать мне в конторе бумагу определенного содержания? Отношения у меня с бригадиршей были тогда неплохие. Я был безотказен на подмены заболевших стариков, легко сторожил чужие посты, на что не соглашался больше никто в нашей пенсионерской бригаде. Я не пил, я читал книжки, во время моих дежурств происшествий не было. Были и у меня недостатки: я опаздывал на работу и иногда отлучался с поста к друзьям... Но и это можно было исправить: удовлетворив мою просьбу, она сделала бы меня своим должником.
Собственно, ей просто не надо было вредить: я сам поговорил в конторе, где тоже работал свой человек - мама моей знакомой, и где ко мне относились по-матерински, и они мне выдали бумагу, что сотруднику Вневедомственной охраны при Управлении Внутренних дел такому-то требуется для работы книга Владимира Соловьева "Оправдание добра", в чем они просят помочь администрацию библиотеки МГУ.
Как ни смешно, после этого я стал читателем элитарной библиотеки. Заведующая
не обманула, не послала меня подальше с этой филькиной грамотой, но выдала
мне через несколько дней пропуск, по которому я сам уже выбирал книги,
отстаивая очередь и посылая молоденьких библиотечных барышень искать книгу
в уже хорошо мне известном шкафу.
На просмотре культового ромовского фильма "А все-таки я верю" в кинотеатре "Повторного фильма", где показывали подлинных хиппи с пацификами, собрался лом волосатых. Потом в приподнятых чувствах всей тусовкой пошли к метро. От толпы отделился высокий мэн с недавно отросшим хаером, по негласной иерархии - рядовой:
- А что, пипл, может кто-то вписать на ночь?
Над пиплом повисла тишина.
- Вот-вот, как слова красивые говорить, так все мы братья, а на деле...
Я переглянулся с Ритой.
- Давай впишем?
- Давай.
- Эй, ладно, как тебя звать?
- Антон.
- Поехали с нами.
- Клево, пипл!
Всю дорогу он улыбался нам и говорил:
- Вы клевые люди!
Он перенайтал эту ночь и остался на много следующих. Но я не жалел о вписке. Это оказался очень странный человек, довольно бойкий и не без шизы.
Ему было девятнадцать, и во многом, что он говорил и как поступал - он вел себя, как девятнадцатилетний, если не младше. В первый же вечер он признался, что не очень много читает. Я стал по-педантски доказывать ему важность и пользу книг. Он возразил, что все, что он находит в книгах, он уже знает и пережил, и чувствует все гораздо лучше, чем их авторы. Я усомнился, что так может быть. И тут он совершенно будничным голосом сказал:
- Я познал истину.
Разных я встречал людей, у многих были далеко идущие амбиции, каждый второй претендовал на роль гуру, все знающего об истинном пути. Но Антон на роль гуру явно не претендовал, и в его тоне не было никакого понта.
В семнадцать лет у него был опыт клинической смерти, и он реально покинул тело и говорил с Богом. Я пытался его поймать, опровергнуть, пытался просто простебать: ничего не выходило. Его ответы были убедительны и спокойны. Это не было заимствовано, это было его собственное, но очень напоминавшее то, что я вычитал у эзотериков, Плотина, Гермеса Трисмегиста, Псевдо-Дионисия Ареопагита, Августина, Скота Эригены, Мейстера Экхарта, Николая Кузанского... Теперь, с точки зрения этой Истины, он судил о жизни и смерти, судил здраво и глубоко, на уровне лучших моих духовных открытий, сделанных за несколько последних лет с помощью обильного чтения.
Его утверждения были громки и дерзки, он поносил модные религиозные теории, ставя на их место что-то совсем другое, что затруднялся выразить в словах. Это его не смущало: он знал, что он знал, и знал пользу, которую это ему дает. Об этом он говорил так убедительно, что сомневаться было сложновато.
Пока не доходило до вещей духовных и философских, то есть, самых для меня интересных - он был благодарный слушатель. Рассказы про художников, сюжеты книг, системные байки - всасывались им с неофитской охотой и жадностью. Но стоило коснуться сути - тут он становился строгим и бескомпромиссным судьей, из мальчика превращаясь в какого-то пророка. Никогда я не встречал человека более мирского и, одновременно, более эзотеричного.
С ним хотелось спорить, но переубедить его в чем-нибудь было невозможно. Он говорил лишь о том, что было ему отчетливо видно, как одурманенной пифии.
Один раз и я испытал такое: в дурдоме под циклодолом. Жаль, что "откровение" было недолгим - но запомнилось: я тоже тогда все понял. Но позже не мог вспомнить, как это так выходило понятно, как бывает во сне. Странно, как хорошо и глубоко он смог запомнить им пережитое всего один раз.
Антон помнил и всегда мог переключиться на оценку событий или идей с точки зрения своей Истины. Он считал, что не знает очень многого, но зато знает метод. И его пребывание в нашем доме превратилась в череду интереснейших разговоров, в которых он наглядно демонстрировал мощь своего метода. Увы, суть его я так и не понял.
В одном мы были согласны: в ненависти к схоластам, что не уважают и не понимают Бога - если выдумывают ад с четырехтысячимильной стеной. Бог-гордец, Бог-гневливец, не могущий убедить созданные им души в преимуществе добра, заставляющий раскаиваться во зле, потому что за него сильно бьют. Трафаретный царек с большими, чем у других кулаками. Как можно остаться с такой религией? На что они надеются: верую, потому что абсурдно? Они видят подвиг - в вере, и чем нелепее исповедуемое, тем больше подвиг? Начиная с Платона и Аристотеля и кончая Экхартом и Кузанским - в Боге видели непостижимость, более Ничто, чем Нечто. Доведенное последовательно до точки это учение освобождает Вселенную и человека от Бога, ни секунды не отрицая его. Есть земная жизнь, и есть медитация, в которой, возможно, открывается Божество. Как идти этим путем и стоит ли идти - вот в чем вопрос! Освободиться от Бога, чтобы вновь сомнамбулически искать Бога, признавая тщету человеческой жизни и разумности собственных поступков... Но мы все равно не избежим этого: жизнь это поиски, и предел ее - смерть; медитация - это поиски в смерти. Смерть - лучший медиум, жизнь - лучший противник: обратимся или к Жизни, или к Богу, то есть к смерти. Бог - это не-жизнь, Бог - по ту сторону жизни, когда в нее не веришь, когда верить в нее нельзя. Это реализация изверившихся людей, потерявших веру в стихийную разумность жизни. Гибель для жизни рождает Бога, бунт жизни - Его затмевает. Страшна только смерть и загадка отсутствия во всеобщем пребывании.
Этот прекрасный Бог - и выдумал такие ужасы, которые живописал Дант, Мильтон и, вдруг! - Джеймс Джойс! За несколько лет легкомыслия - вечность наказания! Невероятная жестокость! Не хочу такого Бога. Мир и то лучше, чем его Властитель: он не придумал вечной боли...
Потом Антон взял книгу о Модильяни из серии "Жизнь в искусстве" и навсегда исчез из нашей квартиры.
Но прежде, чем он раствориться, он познакомил нас со своим приятелем и ровесником Мишей, человеком, хоть и не познавшим истину, но довольно по жизни рассудительным и не по годам начитанным. Он так же неоднократно у нас ночевал. Он тогда читал "Гаспара из тьмы" Алозиуса Бертрана - ставшей необычайно важной для меня книгой.
А летом предложил рвануть на Кушскую косу в Прибалтику. Он так ее распропагандировал, тихое эзотерическое место, что мы, взяв трехлетнего Малыша, поехали. А он - нет.
У меня были отпускные и еще остаток от возвращенных нашей прежней домохозяйкой денег. Поэтому мы сели в поезд.
Преодолеть семью,
Преодолеть народ,
Преодолеть действительность как кару,
Дождаться на путях
Вагонов "до" вразброд,
Приливом шпал ползущих в дебаркадер.
Преодолеть толстуху-проводницу:
С пренебрежением в мою мечту-принцессу
Уставилась. Себя преодолеть - подвинуться,
Преодолеть желание аскезы.
Куриный хруст стерпеть и запах жира,
Капризное устройство малыша,
Грязь осажденного сортира...
И крышу на ночь вопрошать -
В земле той, что как возвращенье в детство,
Как возвращенье в море - или, может, бегство!
Побродив по Калининграду-Кенигсбергу, посетив могилу Канта у стены разрушенного собора, мы сели на маршрутный автобус, едущий через косу.
Кушская коса, как и почти все ценное, милое, неповрежденное - закрытая пограничная зона. Мы ждали, что на КПП нас задержат и высадят. Но, затерянных в глубинах салона, на нас не обратили внимания. Мы сошли в поселке Рыбачий. Сняли комнатку у местного колхозника. И пошли к морю.
Идти до моря - полчаса по жаре, через замечательный сосновый лес, насаженный здесь после пожара, уничтожившего всю кушскую растительность лет двадцать назад. У нас ни коляски, ничего, а Малыш плохой ходок. Поэтому к купанию приступили изрядно изможденные. Мелкая вода достаточно теплая, белый легкий песок горяч и мягок, и напоминает пюре по краю тарелки. Недалеко от пляжа стояла пограничная вышка.
Когда мы вернулись домой, нас уже ждал пограничный наряд. У нас проверяют документы и отдают приказ: покинуть поселок в 24 часа. Мы пошли на пограничную заставу - к начальству. Рита зашла в кабинет, приказав мне сидеть. Там она долго о чем-то говорила с начальником. Вышла:
- Мы можем остаться.
Начальник оказался не зверь. Основные его претензии были: купаясь в море, мы отвлекаем пограничника на вышке.
- Но там купались не одни мы, - возразила Рита.
Тогда начальник стал спрашивать про меня: кто, чем занимаюсь?
- Занимается философией, - сказала Рита.
Начальник поморщился:
- Это что, марксистской?
- Ну, как сказать, сейчас он читает Гегеля.
- А, помню, три источника и три составные части... Ладно, оставайтесь.
Наш хозяин выращивает картошку. Он ходит среди нее и ругается: проклятые колорадские жуки! Проклятые американцы: подбросили нам эту нечисть! Он уверен, что жуков нам распыляли с самолетов и даже присылали в посылках.
Кроме колорадских жуков тут на косе полно грибов. Делаем огромную кастрюлю грибного супа. Едим день, едим два... Но на третий в отсутствии холодильника он прокисает.
Берем у хозяина молоко, по рублю трехлитровую банку. Я не очень люблю
парное молоко, оно пахнет навозом. Малыш любит еще меньше. И значительная
часть остается на ночь. Утром, после далекой ночной грозы, а убеждаюсь
в верности народных примет: молоко скисло.
В этом крестьянском поселке, где хлеб завозят два раза в неделю и раз в неделю моются в колхозной бане - есть отличная библиотека. Рита берет "Волшебную гору" Томаса Манна. Я - Рабле.
Развлекаться ездим в Ниду. Это кажется заграницей, стоит лишь переехать столбик с указанием литовской границы. Аккуратные курортного вида дома, похожие на западные. В магазинах хлеб не просто всегда и не только в форме кирпичей. Он - в изобилии, которого мы не знали даже в Москве. Огромной количество сыра без всякой очереди. Отличные молочные продукты. Ходим и наслаждаемся легкостью и красотой жизни. Едим в местном кафе легкий летний овощной суп. Смотрим домик того же Томаса Манна.
Отоваренные возвращаемся в Рыбачий.
Купание вызывает проблему: приноравливаясь к Малышу мы час идем в одну
сторону, час в другую. Едва искупаемся - уже надо идти назад, укладывать
его спать, кормить. В конце концов пропадает всякое желание туда ходить.
Зато все чаще ездим в Ниду.
Чтение Гегеля, которым мы разоружили начальника заставы, навело меня на странную мысль... Когда-то я был склонен думать, что во мне воплотился бог (некое божество, кто-то из богов), может быть, воплотился неказисто, с какой-то недоступной целью, но все же воплотился.
Теперь я пришел к более простой и банальной мысли: единственным богом
являюсь я. Не спорю - плохим богом. Подверженным воздействиям и порокам,
но свободным в совершении поступков, потому что я делаю их исключительно
ради собственной пользы, ничьей волей не ограниченный, всегда сознательно
на нее ориентируясь, - и в этой сознательности - моя свобода, мой грех
и моя негативная божественность.
Я в ужасном состоянии. Рита говорит, что беременна. Надо срочно все бросать и ехать в Москву, а не торчать здесь, отдыхать. Каждый день дорог. Я ведь не хочу становиться отцом. Я еще так мало пожил и так мало насладился свободой.
Я хочу, чтобы люди достигали своего призвания раньше, чем предела сил, все время подбирая ноги на прокрустовом ложе. Богатырю у камня открыто три дороги, три направления для деятельности, на которых он неизбежно потеряет что-нибудь существенное. Но если он начнет богатырствовать на свой страх и риск, его побед не зачтет ни один летописец, потому что они будут вне поля его зрения - по тем или иным причинам. Но главное - что сам богатырь уже значительно продвинулся за камень.
Окольцованный со всех сторон, я не хочу быть прикованным к миру еще и за пенис.
Как в человеческой матке зародыш вынашивается и упорно-необратимо оформляется, так и живущий человек в глубокой и глухой матке своей среды неотвратимо, бессознательно и целенаправленно вынашивается в то, чем он станет в витках нарождающегося мироздания. Чтобы когда-нибудь на досуге, никак этого не избежав - лечь на кого-нибудь или под кого-нибудь, чтобы снова зачать и вынашивать того, кто заступит на его место в акте существования и никогда не простит тебе, открывшему ему мир, которым он не в силах обладать... Нет, это не для меня.
Итак, однажды утром мы вновь сели на идущий в Литву автобус, но в любимой Ниде не вышли. По парому мы перебрались в жаркую летнюю Клайпеду, где у нас не было ни одной привязки.
В это время у меня безумно разболелся живот, и я стал судрожно и безуспешно искать подходящие места, чтобы как-то поправить положение. Я лез почти на стену, моля Бога, чтобы процесс удержался в перделах штанов. Желудок - был мой привычный и постоянный крест, но иногда он заставал меня, словно женщину в известный период, совершенно врасплох. Думаю, это было следствие моего выдающегося питания в прежние времена, точнее - почти полного отсутствия оного.
В поисках пристанища мы пошли в гостиницу. Во всех центральных гостиницах - отказ. Советуют поискать на околице. Здесь сеть гостиниц-общежитий: деревообрабатывающей фабрики, мясокомбината, музыкального училища и типографии.
Комендант-заведующий общежитием от деревообрабатывающей фабрики напоминал шкаф и был столь же груб и туп, как он.
Заведующая общежития от мясокомбината - огромный окорок, лишь немного прикрытый с самого верха волосами. Полный невруб в наши проблемы.
Заведующая общежитием от музыкального училища - виолончель. Она оказалась более сострадательной. Но пустить нас не могла.
Заведующий общежития от типографии вообще отсутствовал.
Зато в Клайпеде была "Машина Времени". И мне захотелось сходить на их концерт.
Так вышло, что я никогда не слышал "Машину" в живую. С 75 года я слушал их записи, пару раз, преодолевая презрение к отечественному року, ездил на их концерты, но, как Веничка в Кремль, попасть на них не мог: каждый раз вместо них выступал "Автограф", бывшие "Високосники". И вот мы пришли к огромному киноконцертному залу и в обычной кассе купили обычные билеты, а не какие-нибудь московские обрезанные открытки, что подпольно распространялись среди своих (концерты-то тоже были подпольные, в каких-то подмосковных клубах, никаких афиш).
"Машина" играла известные и уже почти официальные хиты, люди не сидели друг у друга на головах, не орали, не пили из под полы портвейн, не сходили с ума, и вообще, от всего этого разрешенного концерта веяло конформизмом и совковой эстрадой. Светомузыка, дым, никаких шуток, никаких незапланированных эскапад. Между нами и ими тщательно соблюдаемая невидимая стена, как между демонстрантами и правительством на террасе мавзолея. Да и новые песни "Машины" были оптекаемы, скучны и двусмысленны: и вашим и нашим.
Малыш бегал по рядам, напрягая зрителей и милицию. На нас все время шикали и грозили вывести из зала. Потом он захотел писать, и с середины концерта мы ушли. Я пошел с ним в мужской туалет, где он писать наотрез отказался. Нервы сдали, и я здорово его отлупил: за сорванный концерт, за постоянные капризы - за мою боль в животе.
Когда я вел его в слезах по вестибюлю, в ужасе о того, что я сделал, толстые пожилые вахтерши гневно кричали мне вслед:
- Эх, волосы отрастил, а ребенка бьет!
- Его самого бы побить! - Можно подумать, они своих детей-внуков только по головке гладили.
- Что случилось! - воскликнула Рита, увидев заплаканного Малыша.
Я рассказал и теперь получил еще и от Риты.
- Тебе нельзя доверять ребенка, я не знала, что ты садист!
Молча, не глядя друг на друга, мы садимся в автобус и едем к трассе.
Довольно легким хайком, словно прогулялись, мы попали в Каунас, к Римасу и его новой жене Марине.
Это была удивительно безалаберная квартира даже для моего приглядевшегося глаза. Из обоих кранов текла незакрывающаяся вода, без отдыха работал телевизор. Книг не было, зато был ворох машинописных листов и ксер с откровениями из всяких религий и диссидой.
Комната без света, квартира без лампочек. Чайник сгорел. Ели кашу, если была, картошку и чай. Брошенная в раковину посуда надолго забывалась, как надолго забывалось потребность устроиться на работу.
Бдение продолжалось всю ночь (тогда-то и начинались разговоры: телевизор больше не показывал). Спали до вечера, а потом несколько дней не спали совсем. В доме куча народа. Все что-то варили, что-то приватное (и чреватое). Постоянно курили, принимали друзей и нуждались: начиная от сигарет и сахара.
В редчайших случаях Марина с Римасом покидали дом, защищающий от ненавидящих их соседей, улицы, участкового, уходили с ранья на дербан. Дербан происходил за городом, они возвращались, как охотники, веселые, живые и полные впечатлений, начинали на кухне готовить одним им известным способом пойманную дичь, болтали с нами, пили чай - и вновь укладывались на диван. Иной мебели в доме не было.
...Они знали, что все время висят на волоске, что если не придут с обыском на квартиру, не поймают на маковых полях, то рано или поздно они все сдохнут от передозняка или от грязной машины. Они все время хотели соскочить, они все время говорили об этом, ссорились, даже что-то предпринимали - но ничего у них не выходило. Смотреть на них было грустно. Римас даже постригся (верх падения), чтобы не привлекать внимания. Теперь их главной мечтой было: купить грамм настоящего героина за восемьдесят рублей. Ради этого они уже готовы распродать то, что у них еще осталось из вещей, и седьмой раз просить у родителей Марины деньги на билет, чтобы она могла съездить домой. Серьезный вопрос, который обсуждается на семейном и дружеском совете: будут ли предки столь наивны, что поверят опять?
Они напоминали детей и одновременно приговоренных к смерти, весело или безразлично доживающих последние дни.
Мы втроем на целый день уезжали, бродили по городу... В первый же день мы, как презренные обыватели, пошли в музей Чюрлениса. В маленькой Литве ему совершенно справедливо отгрохали собственный музей современной архитектуры универсального вида, пригодной для сельского клуба, спортивной школы, бассейна и т.п., на которую так щедры выпускники МАРХИ, где сочетались кубы и цилиндры, было вдоволь стекла и бетона с робкими намеками на архитектурные излишества, и где человечнее и чюрленистее всего был зеленый дворик. В одном из залов постоянно звучит его музыка, продают пластинки и открытки (но ни одного альбома). Впечатление от музея синтетическое и очень светлое. Сумасшедший, достойнейший человек!.. Когда видишь, что все это не выдуманно, а действительно существует, и оно еще лучше, чем на картинках, кажется, что жизнь имеет смысл, и что это вообще каким-то образом тебя оправдывает.
Мы возвращемся домой, и находим Римаса и Марину на привычном месте перед телевизором, молчаливо ушедших в экран.
У нас телевизора никогда не было, а если бы кто-нибудь подарил, я бы тут же выкинул его на помойку. Лишь под сильным кайфом можно было настолько исполниться невозмутимости и всетерпимости, чтобы созерцать эту серую хреноту.
Истинная философия - не унижать таланта чувств приносить радость - без всех экстраординарных возбудителей. Главное найти исключительно себя - с таким даром уже не будешь несчастен.
И я жду, когда во мне проснется личность. Это и есть вдохновение. И тогда я беру тетрадку и пишу стихи.
От низкого потолка,
От чужого несчастного дома,
Где душа друга гниет
На снегу третьего полюса.
От добрых глаз больного города,
Наполненного друзьями
С ушедшим богом.
Ты один их единственный Петр,
Невольный уйти.
Сократовски - целый день
Вбирать телервоту,
Заблеванный до последней чакры,
Ногой сгрести в угол
Будду и Сартра -
Ничего не будет,
Ничего не надо!
Вы зло несчастного добра,
Которое смущает - не уча.
Выйти самозвано за врача,
Смеяться в умную бороду
По незначительному поводу.
Прокуренные и проколотые - мы!
Просвистанные и укатанные
В желтых казенных фиакрах,
Простые и заплатанные,
Всегда не такие, как надо -
Ни им, ни себе.
Виснет проклятие матери,
А на улице хозяева облепили комом:
Поэтому такой важный,
Скорее похожий, чем незнакомый,
Поэтому такой отважный...
Спереди послышались шаги. Из темноты коридора вышел патруль из двух человек. Бесстрастной походкой они подошли ко мне. Они тоже смотрели на меня, а потом попросили паспорт.
- Дядя, дай десять копеек, - вдруг раздался детский голосок, только патруль отошел.
Я увидел, что это была цыганская девочка, жадными черными глазами глядящая на меня. Еще я увидел в углу на полу целый цыганский табор, присутствие которого совсем не взволновало патруль.
Билетов на Москву не было.
- Попробуем стопом? - спросил я у понуро стоящей в углу Риты, не ждущей ничего хорошего.
Она равнодушно кивает. Кажется, нам бы только доехать до Москвы, а там мы разберемся во всех проблемах, может, каким-нибудь кардинальным образом.
В этом году мы были автостопщиками поневоле.
Можно за многое корить русских людей, но вид женщины с ребенком на дороге, даже в компании такого охламона, как я, действует на них безотказно. Грузовики соревновались с легковушками, чтобы подвезти нас хотя бы чуть-чуть. И мы честно, не вдаваясь в нюансы идеи, могли сказать, что едем, потому что нет билетов.
- А вы бы с проводником договорились, - советует нам владелец жигулей, добродушный сорокалетний белорус в усах, которому приятно поучить молодежь уму-разуму. - У них всегда есть места.
И мы киваем, ну да, мы такие лопухи, ничего в жизни не знаем. Так, собственно, и есть.
Под Смоленском мне в голову пришли стихи:
В окне попутной машины -
Революция осени.
Трясусь на бесплатном сиденьи
Везенья,
Внутри снисходительного передвиженья.
А у забора - рябина,
Красная, как майская демонстрация.
Мы как дурные носимся
В летние вокации,
Переходя от станции к станции,
Переполненные надеждами
На будущее (по-прежнему),
Находя удовольствие в географии,
Будто в старых фотографиях,
Убеждаясь, что жизнь
Мучительна и необъяснима,
И все-таки синя.
- Так делайте, как я сказал, - напутствует нас на прощание мужик, -
идите сразу к проводникам...
Дети, как известно, - единственный привилегированный класс. Когда родители на вокзале дерутся за приобретение билетов, отстаивая трехчасовую очередь, они могут носиться по грязному мраморному полу или изнывать на чемоданах, а потом, в случае удачи, зажатые мамами и вещами, опочить в общем вагоне, в компании сдавленных, измотанных людей.
В купе пять чемоданов и двадцать корзин, чтобы заполонить Москву продуктами провинциального умельничанья.
Я еще напишу, думал я, что очередь в вокзальный буфет в 11 часов измеряется тридцатиминутным жизненным интервалом. И в вознаграждение за это человек получает бутерброд с сыром, маслом или колбасой, курицу, творожный сырок, яблочное пюре и стакан сока за 20 коп., и сигареты. Поставить автомат с газированной водой выше сил администрации. На смоленском вокзале негде сесть. Два года назад меня здесь кинули на 60 руб.
Подкатил поезд. Первые вагоны были пусты, в следующих степенно прохаживались пассажиры, последние вагоны были набиты битком - сидящими, лежащими и забравшимися под самый потолок. Голосили дети, взрослые толпились у туалета, отупело свешивали глаза с полок, обмеривая неусыпных ходоков.
- Молчали красные и синие, в зеленых плакали и пели, - на исходе сил попыталась шутить Рита.
Нам по счастью достались места в середине. Правда, в соседних купе.
- Не соглашайся, хватит, оставайся здесь, - советовала мать взрослой дочери, которой я предложил обмен.
- Не надо, да ну их! - сказала Рита и вновь дернула уже присевшего и собравшегося к чему-нибудь привалиться Малыша за руку.
По отступлении матери на перрон, я уладил с молодой дамой, и теперь мы могли сесть друг на против друга и улыбнуться началу путешествия.
Я раскрыл журнал со скучным романом славного пера, Рита смотрела в окно. Побежали перелески, одноцветная мозаика кирпича и вся та жизнь, которая тяготела к железнодорожному полотну.
За окном дрожал ломаной линией черный лес, промелькивали печальные деревенские огоньки... Что-то это мне напомнило? Может быть, Бунина?
Есть одна Россия: ее увидишь иногда на земле или в воде, или в небе. Страна сырости и тумана, соврасовская Россия - черных берез и грачей, звенящая внутри призрачным набатом своих поверженных вертоградов, страна одноэтажных кривобоких особнячков с окантовками, профилями и лепниной, страна глохнущих палисадников, вечная Россия и исчезающая. Россия, колышащая свечой в золотом мареве, страна оборванных людей, покосившихся, поломанных заборов: вся покосившаяся невероятная Россия, невидимая Россия.
А другой России - нет. И имя-то у этой не-России другое. Здесь джинсы - ценнейший двухсотрублевый продукт, потеря которых для современной, отчасти даже интеллигентной девушки больше, чем потеря невинности...
Поезд мерно стучал и подпрыгивал, а за моей спиной разгоралась драма. У девушки, что ехала в этом вагоне уже сутки, украли джинсы. Украли ночью, во время сна, когда поезд стоял в Минске. Украла, возможно, соседка по купе, там сошедшая.
Текли слезы, и допрашивался проводник, ничуть не тронутый излияниями горя, и обвинявший в свою очередь пострадавшую. Один из спутников поделился с ней брюками и инцидент медленно затух, продолжая притчей притушено курсировать по вагону до самой Москвы.
А я все так же безучастно сидел спиной к происшествию, ни разу не полюбопытствовав о личности пострадавшей, в холодной прибывочной скуке.
Я сидел и был спокоен, потому что я не вор. Что и при желании меня нельзя заподозрить. С другой стороны, как раз все наоборот, потому что подозревать можно было любого, значит, запросто и меня, и я это ясно понимал. И потому чуть-чуть нервничал и даже дополнительно показывал безучастность. Такой вот дуализм.
Скорее всего, все на меня и должны были подумать: не смотришь: а чтой ты это прячешь глазки? Глядишь прямо: а чтой ты уставился? Молчишь - значит есть, что скрывать. Кричишь - ну, известно, вор шумит больше всех.
Интересно, зачем я на все так реагирую?
Поезд врезался в мол перрона, и сразу все судьбы, все слезы были смешаны
и развеяны холодным воздухом вокзала, дымами поездов и бешено летящими
облаками над крышами посеревших многоэтажек.
Потом был первый аборт. После него я вообще отказался от близости. Из-за этого страшная ссора, венцом которой был закономерный разрыв...
Я очутился на свободе, будто снова рожденный, но на этот раз меня не держали заботливые родительские руки. Я был один, я вновь учился ходить, быстро, не оглядываясь на ковыляющих детей, вольный не есть, не спать, не ходить в магазин. Вольный хоть целый день думать - и не знать, с кем поделиться плодами своих дум. Теперь я во всей ясности ощутил мысль Кьеркегора: человек покинут на самого себя. Он признавал: если бы он не расстался с Региной Ольсен он никогда бы не стал самим собой.
И все-таки человек живет надеждой на встречу. Я уже обрел всех, кого я мог встретить в книгах, и кого я мог встретить на дороге.
И ложась спать в пустую постель, на которую я даже не стелю белье, я
думаю: когда же грубые пальцы моей личности будут достойны удерживать хрупкие
драгоценности лучшей жизни, блеснувшие мне с витрины ювелирной лавки встреч?
Проголосуйте за это произведение |