Проголосуйте за это произведение |
АРХАНГЕЛЬСКАЯ АЛЕНКА С ШОКОЛАДНОЙ
ОБЕРТКИ
Часть
первая
Лесовоз, ставший под
погрузку впритык к пирсу, кажется снизу своим вздернутым бортом - высотою с
пятиэтажный
дом, а его трюмы, похоже, в состоянии поглотить все плоты Северной Двины,
напичканной сплавным лесом вдоль низкого побережья, где куда ни плюнь - то
причал, то - лесопильный завод.
Морской извозчик
дремлет, приткнувшись боком к приколу самого длинного в мире открытого
Архангельского лесоэкспортного порта-рейда, что тянется на добрую сотню
километров,
считая от устья реки где-нибудь в районе Северодвинска -- и до Бакарицы,
Соломбалы,
Маймаксы, других поморских слободок,
одни лишь названия которых вызывают в сознании смутные генетические
воспоминания
о Русском Севере. Места неожиданно узнаваемы, даже если ты родился далеко
отсюда, в каком-нибудь заштатном местечке средней полосы.
Эти воспоминания,
будто
сны наяву, пахнут солью беломорской волны, просмоленным такелажем, пенькой,
ядреным настоем хвои и гниющей коры.
Давно позабытые
сновидения незримо витают над заводскими поселками, пилорамами и лесными
биржами.
(Откуда оно только
мне
было знакомо и не чуждо, это радостное узнавание?!)
Потемневшие от
времени
строения хранят мимолетные улыбки белых ночей и прощальные поцелуи уходящих
в
туманы мореходов. Дома с тоскою глядят на отчаливающий с прощальным гудком
лесовоз - после того, как его ненасытное брюхо набьют товарной экспортной
древесиной расторопные стивидоры, а подоспевший речной ледокол проломает
рваную
майну примерно посередине фарватера и уведет за собой последний в навигации
сборный караван.
Жилые строения на
берегу
обабились, заплыли бытовым жиром, зябко кутаются в сугробы, стыдливо
прикрывая
оконными занавесками человеческие откровения и слабости. Не выбирать
бедолагам
якоря, не отдавать швартовы. Ветер странствий разве что запоет пургой в
кирпичных дымоходах, а ностальгический лучик надежды отразится прохладным
солнцем в тусклой капельке засохшей смолы на срубе.
Им некуда спешить,
домам-кораблям, забытым на вечном приколе. Их доля - встречать и провожать.
И
выслушивать привычное: "Вира!", "Майна!"
Ротозею на пристани
невдомек, сколько бензопил, топоров, багров, пилорам валило, трелевало,
кряжевало, сплавляло, распиливало все то елово-сосновое, пихтовое
разнообразие,
что выжарило летнее северное солнце, выдубили порывистые ветры и жгучие
морозы,
пока оно, складированное в штабеля, ожидало своего звездного часа на
экспортной
бирже. Придет "немец", приползет "швед", заглянет "финн" аль
другой
иноземец с чужими флагами расцветки и бортами в подтеках ржавчины - и только
стрелы грузовых кранов замельтешат туда и обратно, цепляя стопки звонких
досок,
пучки тугого бруса и опуская их на палубу, в раззявленные трюмы лесовозов. А
тут уже мы, стивидорская братия, старательными муравьями растаскиваем,
распихиваем
и раскладываем каждую дощечку притык-впритык, каждый брусок один к одному.
Да
так, чтобы не то что палец - спичка в щелку между укладкой не пролезла.
Сбитым
паркетом поскрипывает под сапогом желтое золото. А мы все топчем, трамбуем
его
до опупения.
-
Вира!
-
Майна!
Золотом, валютой и
расплачивается за лес немчура и прочая варяжская шелупонь, чередуясь
наперегонки под погрузку с поляками, итальянцами, испанцами. Поэтому и
гоняет
нас, будто сидоровых коз, очередной грузовой капитан, и будь его воля -
нашпиговал бы гонкой сосновой доской, за которую большие деньги плочены, все
свободное пространство лесовоза от киля до клотика.
Трюмы - под завязку,
штабеля на палубе - как шоколадные плитки в рядок, одна на другой, да еще
довесок сверху.
- Шнель, шнель!
Тринкен!
Гут? - поторапливает пузан с бородкой, в вязаной шапочке с бубончиком на
макушке.
Это шведский
бригадир.
Они все там, за "бугром" почему-то считают, что русские грузчики и
моряки с
пеленок понимают немецкий слэнг, а поэтому в общении с нами делают
логическое
ударение на слове "тринкен", ибо в устах трюмного начальника, на каком
бы
языке своей страны он ни разговаривал, немецкое "пить" с характерным
щелчком пальцем по горлу означает хорошую попойку стивидорам при условии
срочной загрузки по всем крепежным правилам. Наивно уверены они также, что
для
русских "тринкен" - самое главное на свете. А поэтому - плотнее,
плотнее...
Не желают возить воздух капиталисты.
Однако их гостевыми
шнапсами и аперитивами угощаются разве только из вежливости даже забулдыжных
наклонностей портовые грузчики, которых во всех портах мира кличут
стивидорами,
а, следовательно, воспринимают несусветными пропойцами. Отсюда и
отношение.
Нашу хренобратию
дорогими напитками на иностранных судах не балуют, считая, что на халяву и
уксус сладкий. А коньяки и ромы предназначаются для капитанов и грузовых
помощников.
Зато уж русскую водочку заморскому пришельцу только
подавай!
Так и я бежал на
смену с
двумя бутылками "Столичной", засунутыми под фуфайкой за ремень. С трудом
вытаскивал валенки из сугробов в порту и на причале, расчищенных наспех.
Торопился.
Мороз с утра крепчал,
а
я задыхался в мыле. Грела не водка на пузе, а договоренность со шведским
матросом - пронырливого вида "штакетиной" с лошадиной физиономией. За
бутылку нашей водки он предлагал белую нейлоновую рубашку, и надо было
остаться
полнейшим идиотом, чтобы не воспользоваться такой удачей. А кто не
представляет, что означала шмотка из материала с космическим названием
"нейлон"
с этикеткой "In made..." для семнадцатилетнего сухопутного парня,
выросшего
в провинциальном городке в относительной бедности и скудности существования,
кому не знакомо ощущение небывалого шика и комфортности от первого в жизни
облачения в стильную, невероятно модную по тем временам импортную одежду, на
кого не глядели с восторгом и обожанием - и по этой причине тоже - самые
красивые в мире девчонки, - тот, наверняка, что-то не смог узнать в этой
жизни,
не успел прочувствовать или опоздал родиться.
Я успел. И родился
именно в свое время, потому что схожие переживания вкусил сполна, и на
погрузочную вахту прибыл вовремя. К тому же удачно миновал входной контроль
на
судно, где нас периодически шмонали не стесняясь какие-то незнакомые дядьки
из
управления порта либо еще из какой хитрой конторы. У меня даже мандража
особого
не наблюдалось, когда проносил вначале через проходную, потом мимо
вахтенного
служаки у трапа пресловутую "контрабанду" - туда и
обратно.
Но зато уж позже,
после
смены и возвращения в рейдовское общежитие, оторвался по полной программе!
Нейлоновая рубашонка выглядела шик и блеск - и в самый раз. В ней я себя
представлял
по меньшей мере Аленом Делоном в пору его взлета на киношный Олимп. Правда,
знойного пляжа с янтарным песочком, равно как сопутствующей киногерою белой
яхты со светловолосой полуобнаженной красавицей под парусом на борту на тот
момент поблизости не оказалось. Не особо огорчило и то обстоятельство, что
"контрабанда"
на поверку оказалась ношенной - с прожженной дырочкой у манжета рукава и
затертым
на сгибе воротничком. Судя по ней, шведский матрос был парнем довольно
аккуратным, хотя и порядочным прощелыгой.
Кто же обращает
внимания
на такие несоответствия?! Мнимый изъян, напротив, придавал импортной
"обнове"
с чужого плеча несколько одомашненный, притертый вид при прочем потрясающем
великолепии не только в моих глазах, но и в оценке дружков по общежитской
компании, щупавших мягкий, податливый нейлон и восторгавшихся им с завистью
в
голосе и на полном серьезе. Рубашка совершенно не мялась, ласково облегала
плечи
и в сочетании со стеганой болоньевой курткой-аляской при капюшоне,
отороченном
мехом - аналогичной происхождением - удачно дополняла забойный вид фартового
моряка из "загранки", за которого меня можно было легко
принять.
Мы обмыли удачную
"фарцовку"
и отправились вечером на танцы.
Танцевальный зал
портового клуба -- та же корабельная, авральная палуба. На мостике -
доморощенный
инструментальный оркестр с электрогитарами наперевес и оглушающей ударной
установкой громче всех оркестровых партий. В штурманской рубке -- патлатый
гнусавый
солист с неумирающим "Yesterday" в качестве музыкальной коронки
программы.
А палубная команда и кают-компания - прыгающая, свистящая, топочущая,
орущая,
вихляющая молодежная толпа, прибоем наплывающая на авансцену, где
выкаблучивается
ансамбль, и рывками отступающая обратно, при этом завертываясь бурунами в
разных скоплениях зала сообразно ритму, паузам и
перебивкам.
Палубу качают волны
экстравагантной "попсы", но только никто из собравшихся здесь девчонок и
парней от 14-ти до 18-ти не искушенных музыкальными изысками годов не
догадывается, что именно таким нелестным термином нарекут мелодии и ритмы их
молодости, скажем, лет через двадцать. А когда для каждого из присутствующих
наступит время оценок, а оно закономерно и неизбежно, то никому из юных,
счастливых, не утративших вкус к жизни и в голову не придет вспоминать и
считать песни и танцы своего раннего бытия пошлыми и
зазорными.
Счастливая всеядность
-
достоинство юности. Классификации и оценки - удел зрелости. Попробуйте
поменяться
местами! Не удастся... Да здравствует "сегодня" и
"сейчас"!
Однако ваш выход,
маэстро, извините - моряк торгового флота дальнего плавания! Порт назначения
каботажного галса -- крохотная белесая девчонка в окружении подружек у
противоположной стены. Давненько взята на заметку и определена главным
маяком активного
флирта на сегодняшний вечер, а, возможно, и дольше. Уж ей-то, молоденькой и
несмышленой,
похожей на Аленушку с шоколадной обертки -- только без косыночки на голове,
не
устоять перед бравым матросом второго класса с торгового сухогруза, намедни,
между прочим, сходившего в Гетеборг -- рубашонка-то, знать, оттуда! А
вообще,
нам, мореманам, смотаться в ближнюю загранку -- что за пивом на соседнюю
улицу
сбегать. Мы и не в такие дали хаживали, не в таких портах по кабакам кутили,
а
вернувшись из рейса, - двадцатидолларовые купюры официантам чаевыми на лбы
приклеивали
в архангельских ресторанах... Нам шикарнейшие красавицы на шею вешались за
мятную жвачку, за сигареты с фильтром, за набор дамских трусиков
"неделька"...
"Примерить не желаете? Голубенькие -- для будней. Розовенькие - для
уэк-уэндов....
Хотите попробовать резиночку на растяжку? В натуре, как
говорится..."
Заготовленным
неотразимым
словечкам и соленым оборотам, призванным с ходу взять девочку на абордаж,
так и
не суждено было сорваться с уст. В равной мере как и быть использованными в
качестве приманки для поднятия общественного статуса ухажера и обольщения
красавицы отсутствующим в наличии импортной жевательной резинки, редким
сигаретам
и дефицитному по тому времени дамскому нижнему белью. Всему тому блестящему
и
шуршащему барахлу, что в избытке привозят из дальних рейсов моряки торгового
флота, рыбаки, покоряя модными новинками дворовых знакомок и всю припортовую
бабскую
рать.
Чужие слова,
напрасные. Как
и рубашка с чужого плеча...
Вблизи девчонка
оказалось такой махонькой и беззащитной, такой ласковой и домашней на вид, с
такими выразительными доверчивыми глазищами в пол-лица, - что все
придуманные заготовки
и выкрутасы прожженного ловеласа, овеянного липовым ореолом моряка
заграничного
плавания, вмиг куда-то исчезли, уплыли, улетучились. А перед симпатичной
малышкой в нарядном платьице остановился в нерешительности немногим ее
старше стивидор
погрузочной судовой бригады лесоэкспортной биржи .14 Архангельского лесного
порта - в общем-то, неплохой и не испорченный жизнью парень по имени Саша,
полгода как приехавший по оргнабору на Север и мечтавший когда-нибудь уйти
матросом
в море.
Это был я. У меня на
лице
кривилась глупенькая улыбка.
Кавалер был одет в
потрясающую импортную рубашку, добытую накануне у шведского матроса за
бутылку "Столичной",
а прожженную сигаретной искрой дырочку на рукаве не было видно под стильным
вельветовым
пиджаком темно-сиреневого цвета. Длинные каштановые волосы парнишки,
отпущенные
по последней моде, удачно прикрывали потертости "контрабандного"
воротничка.
Но как знать, что острее нас ранит в юные годы - несуществующий изъян в виде
прыщика
на лице либо внезапное прозрение души?
Девочка не могла
танцевать. Она была на протезе.
Вам приходилось
когда-нибудь
наблюдать рождение ледохода на Северной Двине? Нет? А жаль. При сём следует
поприсутствовать.
Происходящее впечатляюще и поучительно.
В этот период весны
опухшее
от зимней спячки снежное покрытие на реке с каждым днем чернеет, испускает
дух,
все заметней и контрастней являя на поверхность послезимнее убожество -
оплавленные
теплом обрюзгшие торосы, слепки следов, дорожки и колеи, вылитые изо льда, а
ходить
на противоположный берег в соседний поселок уже опасно: вот-вот лед стронется.
Лужи там и сям.
Промоины. Ветер рябь по стеклу гонит.
Вода -- не дура.
Морозы
велели: дескать, не шкни, охолонь, отдохни от трудов праведных, а она,
неугомонная, где удалось, глухой панцирь исподволь истончила, размыла.
Наружу
просится.
Вздулась река подо
льдом, мается, словно баба на сносях.
Роды хронически
преждевременные, а посему чреваты последствиями.
Переполох на местной
бирже
и лесозаводе вроде бы запланирован. Почти все бригады поголовно срываются со
своих привычных мест и начинают аврально вырубать вмерзшие в берега плоты,
пригнанные летом и осенью на выкатку, да так и оставшиеся в лесозаводских
плавнях на бездрейфовую зимовку.
Врубаются в лед пешни
и
ломы, визжат подведенные лебедки, звенят троса, вырывая из ледяного плена
плитки увязанных проволокой бревен и выволакивая их на сушу, подальше от
береговой кромки.
Яркое солнце блестит
в
ледяном месиве. Мокрые стволы в ошметках коры переворачиваются, будто
тюлени,
подставляя лоснящиеся бока обозрению и ветру. Взбодрившееся течение
выплескивается на свет божий, стремясь затянуть бревно под лед,
сопротивляясь
багру и тросу, заарканившим добычу.
Трелевочный трактор с
размотанной
лебедкой, гляди, вот-вот с берега бултыхнется в бурлящее крошево. За усы
тросов
упирающиеся плоты его на себя тащат. Трелевщик вслед за оплошавшим
стивидором
пойдет, поскользнувшимся у края проруби и уже - почти по горло в обжигающей
купели
на мелководье.
Поостерегись!
Раз- два!
Взяли!
Пошла,
родимая!
Считай, все
трудоспособное население поселка участвует в этой, несмотря ни на что,
веселой
авральщине, периодически повторяющейся из года в год, из весны в
весну.
Принявшим не по своей
воле ледяную купель - назначается традиционная директорская "десятка" (в
советских рублях) и бутылка водки - примерно одна на троих, не исключая и
непострадавших.
Подсчет спасенного
леса
идет на кубы: чем больше деловой древесины вытащат на берег, тем толще
получится стопочка рублевок, трешек и пятерок при расчете, производимом тут
же
на месте после того, как все закончится.
Как правило, никто из
собравшихся на внесезонную выкатку эти шальные денежки не заначивает, они
идут
в общий котел -- и на пропой. На миру всяк норовит себя обнаружить бригадно,
ватажно, козырнуть удалью и совестливостью.
Как ни спешили -- за
световой день не управились. Леса в запани -- видимо-невидимо остается. Его
круглосуточно рамы чихвостят, да не убавляется. А тут пощипали с края
слаломного
поля, добытым утешились. Разбрелись натруженные, промокшие, раззадоренные.
Кто в
общагу подался, кто к семьям.
Такая вот
бестолковщина.
...Глухой ночью лед
на
Двине зашевелится по всему пространству от берега до берега. Произойдет это
вопреки всем предсказаниям внеурочно, непредвиденно. Как на зло -совпадая по
времени с авральной выкаткой древесных запасов.
Начало великого
паломничества ознаменуется обширным шумом, источник которого определить
невозможно. Невидимый грохот будет нарастать, заполняя окрестности, а потом
сдетонирует где-то в неизвестном месте наподобие удару майской грозы -- и
лед
вздыбится, начнет на глазах раскалываться и крошиться, наползать на плоты и
причал, и всей массой, всей неожиданной разрозненностью решительно двинется
в
путь, подпираемый снизу враз ожившей водой, превращенной из условной
неподвижности
в бегущие то впритык, то беспорядочно и отстраненно, обмякшие льдины. Горе
тому
и чему, что окажется невольной помехой могучему
движению!
Невероятная сила
сминает
причалы, крушит вбитые в недра деревянные и бетонные сваи, слизывает
настилы,
опрокидывает прибрежные дорожные плиты. Прогнившими нитками лопаются
многожильные тросы, удерживающие запани и упоры. Рвутся связки
бонов.
Переламываются
спичками
бревна. Плоты, штабеля, разношерстную "моль" -- все опрометчиво
оставленное
на зиму в воде и невостребованное на данный момент -- без разбору тащит с
собой
ошалевший от вседозволенности ледоход. Залежи деловой древесины пропадают
втуне, уносимые неудержимым весенним половодьем в далекое море. А там лишь
чужие
суда стерегут ее вылавливать на дармовщину.
Только ледорезы и
быки
больших мостов достойно противостоят стихии, выходя из сурового
единоборства,
хотя и с ободранными, измочаленными лбами и боками, но с видом бывалых
ратников,
честно и до конца исполнивших свой стоический долг.
Это -- наваждение.
Это -
беда.
Вспотевшие музыканты
попрощались с танцевальной публикой коронным "Я вчера", и уже последними
аккордами "закрывался" "Отель "Калифорния", а мы с девчонкой все
стояли бок о бок, не в силах отойти друг от дружки. Разгоряченная танцами
толпа
отодвинула нас под стенку зала, растекаясь потоками в раздевалки. Вечер
заканчивался, а для нас словно и не начинался.
Наш совместный танец
так
и не состоялся. Выразительным кивком вниз, на ногу в ортопедическом ботинке,
малышка решительно пресекла попытку приглашения, при этом глядела мне в
глаза
прямо, не конфузясь, не стыдясь неожиданно открывшегося для незнакомого
парня,
потенциального ухажера, своего инвалидского положения.
Можно только
догадываться, что стоила ей дерзкая, вызывающе-насмешливая улыбка,
промелькнувшая
в лице, - и почти сразу же перешедшая в извиняющее, грустное выражение
пухлых
губ, виноватость опущенных век, суетливость изящных рук, теребивших поясок
платьица
из велюра.
Я вляпался по полной
программе.
Оставалось
предполагать,
сколько раз гасли эти глаза и немела девичья улыбка, встречаясь в упор с
растерянностью, испугом, обескураженностью, брезгливостью -- что там еще
может
произойти в аналогичной ситуации с неловким кавалером?!
Неважно.
Она благодарно сжала
кисть моей руки, когда я решительно и в то же время аккуратно положил ладонь
на
ее талию и предательски охрипшим голосом произнес:
- Не хочешь танцевать
--
пойдем побазарим!
Наверное, мои слова
оказались единственно правильными и безошибочно верными среди тех, которые
она
могла ожидать в этот довольно щекотливый для обоих момент и которые никоим
образом не могли ее уязвить, обидеть.
Я сказал "не
хочешь".
А мог бы сморозить
"не
можешь".
Она поверила в меня
безоговорочно
и сразу. На свою и мою беду.
После духоты танцзала
воздух снаружи клуба оказался отрезвляюще свеж и по ночному морозен.
Мартовскую
дневную расхлябанность и влажность привел в чувство и упорядочил легкий
искристый снежок, впитавший избыток испарений и придавший мыслям
направленность
и плавность медленного движения. Мороз не щипал, как это бывает в настоящую
стужу,
а туго обволакивал настойчивой обстоятельностью. "Хоть и не за горами
теплые
дни и близок ветер с юга, а вы, ребятки, не торопитесь сбрасывать меховую
одежонку, еще пригодится..." - как бы говорила
погода.
Моя нечаянная зазноба
появилась
на улице, где я ожидал, пока она стояла в очереди в женскую раздевалку, -
одетой в короткий полушубок с теплой пуховой шалью на голове и обутой в
ненецкие
сапожки- "пимы", расшитые бисером. В свете придорожных фонарей,
отблесках
мощных припортовых осветительных установок на дальней высокой мачте, что под
наименованием "Северное солнышко" присутствуют в любом приполярном и
заполярном
городе и поселке, девчонка выглядела великолепно. Звали ее, как выяснилось,
Алена - я как в воду глядел, сравнив ее с Аленушкой на шоколадной обертке!
Не
портил девичий вид и несоразмерно толстый меховой сапожок на ущербной ноге,
сшитый, по-видимому, на заказ и надетый поверх ортопедического ботинка. Он
разве что издавал более громкий, чем при ходьбе в обычной обуви, похожий на
стук, отчетливый звук, когда мы неспешно прогуливались по тротуарам поселка,
вымощенным на северный манер из деревянного бруса.
Впрочем, под
подошвами отвлекающе
скрипел утрамбованный снег, рассохшимися половицами скрипели гулкие мостки,
а
разом с ними заскреблись кошки у меня на душе.
"Зачем? Почему? Что
из
этого знакомства получится?" - начали терзать меня беспокойные мысли,
бесследно исчезая через пару минут общения - подобно летящим снежинкам,
внезапно
возникавшим в фонарном свете и решительно пропадавшим из поля зрения в
затемненных
местах.
Так продолжалось
довольно долго. Мы бродили по поселку, не зная где приткнуться морозной
ночью
на пустынных улицах, разговаривали обо всем, а расставаться не хотелось ни
мне,
ни ей.
Слушали ночь.
Вслушивались в себя.
Она сама рассказала о
своей беде, упреждая праздное любопытство.
История, в общем,
житейская, бытовая, без намека на какие-либо чрезвычайные, техногенные
обстоятельства.
Подвернула ногу в
загородной предзимней поездке на клюквенные болота. К тому же - провалилась
в
незамерзающую топь... В результате -- обморожение, воспаление легких,
тяжелая
простуда. Она, наверное, и дала осложнение, приведшее к развитию гангрены
пальцев
ноги, а затем - к ампутации ступни.
Постепенно сжилась с
болью, привыкла к протезу, к сознанию
собственной неполноценности. Но смирилась ли?
Об этом я не стал у
Аленки спрашивать. А когда, отвлекая девчонку от необязательных, неприятных
воспоминаний, рассказал о шоколадке -- посмеялись весело, душевно. И этот
беззаботный, доверительный смех, казалось, разом растопил неловкость и
отчужденность,
возникшие вначале беседы с глазу на глаз. В переполненном танцевальном зале
общалось
легче, проще, а уединение предполагало некие действия с моей, мужской
стороны
и, соответственно, с ее, женской...
До сих пор я не могу
себя простить за инфантильную самонадеянность.
Мне исполнилось
семнадцать. Ей было пятнадцать, и она училась в девятом
классе.
Мы оба еще не знали,
как
поступит с нами жизнь.
Мы сидели на
заснеженных
плотах, приплывших из лета, прикованные бонами и стальными тросами к берегу
Северной Двины на рубеже ее великого перевоплощения. Что-то, не имевшее пока
определения, объяснения и оправдания, рождалось в юных
сердцах.
И тут явилась Аврора
Бореалис.
Далеко за рекой,
почти
на линии невидимого в темноте горизонта, неожиданно возникла узкая полоска
светло-зеленого цвета, предшествующая, как обычно, утренней заре, встающему
из
земных недр солнцу. Странно светящаяся, похожая на размазанную вспышку
незнакомая зорька сразу же приковала к себе внимание предчувствием некоей
тревоги и непредсказуемости, вызванной ее неурочным появлением во мраке
ночи.
Все звезды в небе
разом
погасли.
Ветер внезапно
стих.
Снег
пропал.
Стало необычайно
немо.
Откуда-то сверху пала
непонятной
природы светящаяся пелена.
Над только что
рожденной
полосой, увеличивающейся на глазах и приобретающей ярко-бирюзовый цвет,
вырисовалась широкая, медленно изгибающаяся яркая дуга такого же зеленого
цвета
-- и мириады светлячков рассыпались веером ввысь, заполнили пульсирующим
огнем пространство
между горизонтом и границей полусферы, родив над ними вторую дугу огромной
окружности. Как будто приспустился из немыслимых бездн край неизвестной
галактики
и коснулся всего лежащего под ним невесомым космическим
боком.
Вот туманную тушу
пронзили взметнувшиеся вверх пурпурно-красные, зеленые, бирюзовые столбы.
Зависнув прожекторами, они вмиг соединились, образовав гигантское полотно,
переливающееся ослепительными сполохами. Подобно океанской волне, этот
невероятных
размеров и цветовых оттенков, нерукотворный занавес стал плавно колыхаться,
изгибаться,
двигаться, видоизменяться, создавая непередаваемое никакими словами и
красками великолепие.
Мы стояли, не смея
вздохнуть и ни словечка вымолвить, и зачарованно глядели в разверзшиеся
небеса.
На наших глазах пространство материализовалось.
Да, это снизошло,
показалось
миру Полярное сияние - Северная Аврора, Аврора Бореалис -- в едином, никогда
и
нигде не повторяющемся выражении-воплощении.
Я заглянул в его
чарующие,
пугающие бездны впервые.
Чудесные шторы
появляются
и исчезают, как будто по мановению дирижерского жезла. В метаморфозе картин
и
красок нет никакой объяснимой последовательности и логики, и в то же время
содержится неуловимый смысл и ритм. Зарево пожара, свечение голубого огня,
сполохи
далекой грозы, завихрения снежной пурги, уплотнения тумана, сгустки ночи -
примерно
такими приземленными сравнениями и эпитетами можно назвать происходившее на
наших глазах внеземное светопреставление.
В секунду небо
гаснет,
чтобы мгновенно воскреснуть в неожиданной части свода зеленым, красным,
голубым, фиолетовым свечением каких-то фигур, похожих на геометрические. А
то -
движется шлейфом мерцающих огней, застывает непонятной статикой -- и плывет
над
нами, над миром, переворачиваясь, растворяясь, пропадая и возрождаясь
вновь.
И все это -- при
полном безмолвии.
Ни скрип, ни шорох не
потревожили, не отвлекли наш слух, пока наблюдалось сияние
небес.
Сколько по времени
оно
продолжалось -- неизвестно. Наверное, час. А может -
вечность...
Пазорями, сполохами
нарекли
Северное сияние российские поморы, вложив в эти названия гамму
противоречивых чувств,
которые оно может вызвать.
Я, например, ощутил
себя
неизмеримо маленьким и даже крошечным под северным огнем, придавленный его
холодным величием.
Аленка рядом со мной
стояла молча, такая же взволнованная и одухотворенная.
А потом я увидел
летящих
диких гусей.
Настоящих, живых,
машущих крыльями, с устремленными по ходу лета длинными шеями и вытянутыми
назад аккуратно сложенными лапками. Словно в замедленной съемке, гуси плыли
на
фоне стылой бирюзовой размытости и казались неестественно крупными,
увеличенные
странным оптическим эффектом. Птичья стая ломаной линией передвигалась по
небу
в полной тишине, беззвучно, как в немом кино, не издавая характерного для
перелетного
движения крика, определенно - не по сезону, но, без всякого сомнения, -
держа направление
на юг, к далеким гнездовьям, к теплым морям.
Вполне вероятно, что
на
тот момент, в режиме реального времени птицы находились далеко от этих мест,
возможно -- на другом конце света, и только космический обман Северного
сияния перенес
их из неизвестных далей за многие мили и поместил над нашими
головами.
Но все равно гусиный
клин был. Здесь и сейчас. Болезненно реальным. Я не мог его спутать ни с
чем.
Гуси плыли в морозном
стылом небе, казалось, одни во всей Вселенной. Им, наверное, было одиноко и
зябко в ледяном просторе.
Повинуясь вожаку,
птичьему инстинкту и каким-то своим идеалам, которые нам не дано постичь,
они торжественно
и плавно исчезали из виду, совершая свой бесконечный
перелет...
Это был
Знак.
Лето навалилось
исподволь - вереницей разномастных судов, хлынувших по Северной Двине, как
по
наезженной дорожке. Лесовозы со всех стран пчелками, шмелями на наш северный
хвойный лес слетелись -- только успевай загружать, затаривать их всеядные
желудки
до полного несварения. Палубные и трюмные команды -- в запарке, стивидоры --
в
мыле.
Прибежал раньше всех
"немец"
из Гамбурга. Еще толком Двина ото льда не очистилась после половодья, а он
уже
тут как тут. Ему, наверное, и лоцман не понадобился, чтобы до нашего пирса
меж
островов, речных протоков и рейдовой толчеи протиснуться в неизвестную по
счету
навигацию. Не первый год за архангельской древесиной
ходит.
Вира!
Майна!
Тринкен?
А пошел бы ты лесом,
немецко-фашистский захватчик, со своим дерьмовым угощением! Мы, стивидоры,
люди
гордые -- "тресоцки пожуем, цайку
покушаем"
вприкуску да вприглядку. Что до работы - за нами не
станет.
Мы эту "Анну"
вестфальскую, будто давно знакомую, пользованную девку обслужили со смаком.
Враз -- и затяжелела. Следующую подавай!
Очередь растянулась
на
месяц вперед.
Я в ожидании
"своего"
лесовоза до середины лета промаялся. Все высматривал, когда крутобокий
"Вайгач"
к пирсу подвалит. Он по фрахту от Архангельского пароходства ходил в
Скандинавию. Как будто своей древесины у варяжцев не
хватало...
"Вайгач" - моя первая любовь. Первая
незабываемая встреча с морским судном, Архангельском,
Севером...
От той кошмарной
погрузки в свете прожекторов, стылой зимней ночью - под самую завязку
навигации
на Северной Двине - осталось в памяти разве одно название лесовоза,
нарисованное
крупными поблекшими буквами на обшарпанном борту. Все остальное - в
тумане.
Бедные мои косточки
от
непривычной суеты трещали похлеще еловых досок и соснового бруса под тросами
крановой лебедки. Товарный лес, считай, вся погрузка оберегала от грубого
обращения: ему за море плыть, большие деньги за отборную, высушенную, сотни
раз
размеренную и перебранную древесину заплачены, а меня, бедолагу, из огня в
полымя
швыряло. Сверху на палубе морозец обжигал, в трюме -- духотища донимала,
хоть и
просторы там оказались, как в оперном театре, где я сроду не
бывал.
Стивидорская премьера
показалась
вечностью: лебедочная круговерть "вира- майна", штабеля, готовые
придавить
и расплющить, крепежные заморочки, в которых ты ни бум-бум, граненый,
"булганинский"
стакан водки наравне со всеми для "поддержки штанов", осознание
собственной
малозначимости в корабельной стивидорской заварушке и, наконец, - страшная
усталость по окончании почти двенадцатичасовой вахты.
Одно душу грело: не
оплошал, не сник. Перед мужиками, грузчиками, нешуточной работой ломанными,
портом
и Севером правлеными, не показался сопливым замухрышкой, маменькиным
сынком... Хоть
и пуп трещал, тянул лямку под стать бригаде.
Управились,
запаковали
лесовоз в срок. Он так и ушел, сыто крякнув гудком в ночное звездное небо на
прощанье, подсвечиваемый прожекторами с пирса. Надпись "Вайгач" на борту
еще долго в полудреме перед глазами маячила, пока я пытался заснуть на
узенькой
кровати в "общаге", переполненный впечатлениями, натруженностью тела и
сладким
удовлетворением: все-таки выдюжил!
Днями позже на карте
отыскал остров в Карском море под таким же колоритным, сочным именем --
"Вайгач".
Северное слово,
суровое,
сильное. В душу запало, занозой в башке засело. С тех пор оно у меня -- в
качестве пароля. "Вайгач" - значит, настоящий, стоящий. Иначе и не
воспринимается.
Я хоть каким-то боком ненадолго к нему причастным
оказался.
Говоря откровенно, не
случайно я своего первого мореплавательного знакомца, "человека и
парохода",
на подходе высматривал, тайную мыслишку, связанную с его приходом, от
посторонних
таил.
Во время памятной
авральной погрузки полугодней давности случилось мне переговорить ненароком
со
старшим помощником капитана -- худощавым мужчиной в форменной тужурке,
заглянувшим в трюм, где я, измученный и несчастный, лежал в изнеможении на
досках
во время общего перекура. Подышать на палубу подниматься не стал, хотел
подальше
от сочувствующих глаз отлежаться, очухаться.
- Что, юнга,
запарился? --
спросил морской человек.
И надо было видеть
его
глазами, как "юнга" встрепенулся, с какой мольбой и надеждой во взоре
подался
к пожилому мореходу. Стоило ли "чифу" объяснять, что в уме парнишки на
тот
час свербело?! "Ах, море, море, волна под облака..." Видать, сам таким
же когда-то
был.
- Хотел бы к нам на
"Вайгач",
матросом в команду? -- затронул помощник провокационную для меня
тему.
- А можно? --
вопросом
на вопрос ответил я.
- Почему бы и нет!
Вот
вернемся из рейса -- поговорим, если свидимся... У нас людей не хватает.
Только
не сбеги отсюда раньше времени. Лады?
Ушел капитан (в
мыслях я
своего случайного собеседника иначе и не называл). Уплыл куда-то в
скандинавские страны груженный лесом "Вайгач"... С того самого момента я
их
и высматриваю, тая в душе шальную надежду по возвращении лесовоза попасть на
его
борт полноправным членом команды.
Вира!
Майна!
Над рейдом, над
пирсом,
над дышащей жаром лесобиржей, утыканной стогами-домиками штабелей, сложенных
из
досок и бруса, висит полуденное марево. Северное лето со всей бесстыжей
откровенностью проявляет свою издевательскую исподнюю -- жарит, как на южном
пляже.
В горячей сауне под открытым небом пиломатериалы доходят до экспортной
кондиции. Штабеля, будто потемкинские деревни, как появляются, так и
исчезают.
С одного бока околицу деревни достраивают круглосуточно работающие пилорамы
лесозавода, с другого конца -- рушат, убавляют корабли-лесовозы, то и дело
причаливающие
на погрузку.
Копошатся вокруг
штабелей люди. Шлепки дерева о дерево звонко раздаются в тишине, нарушая
ленивое безмолвие полусонной округи, множа количество накатанных отдельно,
подготовленных к отправке на пирс штабелей-возков.
Подбежавший дизельный
погрузчик
-- на высоких ногах, неуклюжий с виду жук-коробейник - хвать возок
приспущенными
лапами-захватами -- и сломя голову бегом на берег. Как только не
опрокидывается
это чучело с зажатой охапкой досок между ногами-колесами на мостках
деревянных "улиц"!
На пирсе отобранный и
свезенный лес благословляют перед дальней дорогой. Это браковщицы железными
молоточками лупят изо всех сил в торец каждой доски, каждого бруска.
"СССР"
- остается выбитым на спиле. Сие означает -- скатертью
дорожка.
Вира!
Майна!
Где-то среди биржевых
"поденщиц",
с головами, повязанными от солнца белыми платками, находится и моя Аленка -
как
и подавляющее большинство берегового женского контингента в страдную
погрузочную
пору. Вместе с родителями трудятся и школьники, подрабатывающие на летних
каникулах.
Скорее всего,
девчонка
определена на "накатку". Шлепает себе сухими звонкими досками с
разбираемых
штабелей, формируя возки. Работа не тяжкая, не пыльная, хотя и муторная,
утомительная. Ей, хромоножке, вполне по силам.
В глаза, конечно, я
так
Алену не называю. За глаза тоже. Она заметно мучается своей хромотой,
вынужденной
неловкостью. Моя стеснительность и предупредительная угодливость ее ранит.
Решительно отвергает попытки помощи, отчаянно норовя ступать во время наших
совместных прогулок, куда ни попадя. Даже одергивать ее приходилось не раз:
прет
напролом и в грязь, и в снег, будто ледокол во льдах, - наперекор, назло.
Мужественная,
упрямая девчонка, ничего не скажешь. Подчеркнуто независимым видом как бы
заявляет: дескать, ее "деревянной ноге" все нипочем. Ей -- тоже. Какая
уж
есть...
Протез девушку
немного
старит.
Меня это и злит, и в
краску вгоняет при посторонних. Поэтому на свиданиях уединяемся подальше от
людских глаз. По обоюдному молчаливому согласию.
После знакомства на
танцах и, особенно, после чарующего спектакля Полярного сияния, что в
архангельских
широтах, как оказалось, не такая уж и редкость, мы связаны с ней какой-то
болезненной общностью и молчаливой тайной. Тайну родило осенившее нас ночное
знамение
небес -- и боязно неосторожным упоминанием прервать оставленный им, звучащий
изнутри хрустальный звон, - а спонтанную скованность вызывает
неопределенность
отношений.
А каких, собственно
говоря, отношений? Не было между нами ровным счетом ничего, кроме близости
рук,
доверчивости глаз и - малозначащих слов под сводом полярного
неба.
Я сразу не понял
тогда,
о чем речь:
- Ты меня не
обманешь?
Ни с того, ни с сего
спросила, без всякого повода.
Самонадеянным, а,
точнее,
малодушным "да", сказанным в ответ без царя в голове и без всякой задней
мысли, я начал позорный отсчет невыполняемым обещаниям и клятвам своей
жизни,
даже не подозревая, сколько раз придется в будущем обманывать и быть
обманутым
самому.
Она, оказывается,
этим
интуитивным вопросом все предугадала. Сердечко, что ли, подсказало? А может
быть, видела во мне, что сама захотела узреть - надежду и
опору?
Как раз то, что
наименее
вероятно в мои мятежные юношеские годы можно было на тот час во мне
найти.
Аленка не ловила меня
на
слове - и на том спасибо. Я сам, дуралей, искал встреч с нею, как будто не
было
поблизости девчат и смазливее, и стройнее, и со здоровыми руками и ногами.
Рос,
взрослел в свете ее глазищ в пол-лица, взирающих на меня с обожанием и
любовью.
Что мне оставалось делать? Только врать. Себе, ей, своей
мечте.
Разве мог я
представить свою
будущею спутницу жизни в облике девочки-калеки, какими бы высокими
достоинствами души и тела она ни обладала! Да и она сама навряд ли
рассчитывала
на меня всерьез. Ведь наверняка заранее, наперед знала эта непростая
девчонка,
отмеченная печатью отнюдь не детской мудрости и благоразумия, что может с
нею
статься, доверься она такому инфантильному охламону, моральному недорослю,
каким я на поверку окажусь в самую важную и ответственную для обоих нас
минуту.
Все оказалось гораздо
проще.
Мы бессознательно тянулись друг к другу, не рассчитывая и не претендуя ни на
что
-- и этого вполне хватало обоим.
В суете и заботах
катилось к исходу архангельское лето. Дни уплывали, как с нашего пирса
груженые
корабли -- один за другим, незаметно, бесповоротно. Круговерть событий не
оставляла
времени для раздумий.
А поломать голову
было
над чем. Главное - томила неизвестность моего мореплавательного будущего.
Заветный
"Вайгач" с самым классным в Архангельском пароходстве "чифом" на
борту
все не возвращался, а попроситься матросом на другой лесовоз я не решался.
Не
то чтобы духу не хватало, но всякий раз то очередной необъятный чужестранец
перед глазами маячил, и стивидорская братва стонала от напряги всех и вся
отправить его с богом восвояси, то наши отечественные сухогрузы различного
водоизмещения и мастей торчали у причала неизвестно сколько времени. За их
простои валютой не платили, поэтому и погрузка шла ни шатко ни
валко.
Какие-то зачуханые
суда
приходили, непристижные в моих просвещенных глазах. После крутолобого
"Вайгача",
носящего гордое, почти варягово имя, вставать под чужие "знамена" я
считал
по меньшей мере предательством. Как будто мог понимать, что это
значит.
Однако сведущие люди
подсказали: вполне вероятно, что в нынешнюю навигацию "Вайгач" может не
появиться вообще. А если и вернется в Архангельск до ледостава на Северной
Двине, то нет никакой гарантии его загрузки на нашем причале. Ибо по
разнарядке
пароходства любой лесовоз могут загнать в какую угодно Тмутаракань, а их на
рейде хоть пруд пруди. Что тогда?
Оставалось верить и
ждать.
О заветной мечте,
кроме
Аленки, я посторонним ни гу-гу. Только она была моим благодарным слушателем,
моим
капитаном и поводырем в сладких, несбыточных мечтах, которым мы все чаще
предавались,
оставаясь наедине.
Как и следовало
ожидать,
вскоре произошло то, что и должно было произойти. Улучив момент, я взял
отгул и
отправился трамваем в город, держа курс на Архангельское грузовое
пароходство.
Где как не там могли доподлинно знать о сегодняшних и будущих маршрутах
"моего"
лесовоза?
А там мне задали пару
вопросов, после которых я совсем сник.
"Вам когда
восемнадцать исполняется? Этой осенью? Вот отслужите -- приходите, встретим
с
объятиями... Возможно, к вашему "дембелю" и "Вайгач" с очередным
рейсом
подгадает. А вообще, вы где на воинском учете
состоите?"
Приплыли. Я был
приписан
к райвоенкомату в Соломбале, значился по военному учету допризывником
ближайшего призыва, сухопутчиком - и совершенно забыл обо всем. И вот она,
расплата за легкомыслие. Осенью мне уходить в армию. Стопудово, как
говаривали
наши стивидоры. Армия -- дело святое.
Но в таком случае --
прощай,
море, прощай, "Вайгач"!
Я чуть было не
расплакался прямо на ступеньках пароходства от горького прозрения,
наступившего
к тому же так обыденно, так прозаично.
Несколько дней ходил,
как в воду опущенный. Ни работа, ни Аленка с ее всепонимающим молчанием и,
как
мне казалось, снисходительным соучастием, не отвлекали от мрачных мыслей.
Даже
избегать ее старался.
Появилось такое
ощущение, словно в последнее время и, чего греха таить, все предыдущие годы
я
без всякого толку суетился, плутал в мечтах и надеждах - как будто бесцельно
елозил по волнам в неуправляемой лодке, сбиваясь с курса, не в силах
изменить
ситуацию, помочь себе и другим. И что-то схожее уже со мною происходило.
Здесь,
на Северной Двине. Я хорошо этот случай запомнил.
Мы с дружком и
увязавшейся следом Аленкой отправились по каким-то неотложным делам на
моторной
лодке через штормовую Двину, и посередине фарватера налетели на топляк -- на
всех сплавных судоходных реках ими хоть пруд пруди.
Лопасти винта вмиг
срезало коварным бревном. Давай нас мотылять, волнами захлестывать. Мотор
впустую
талахает, пенные струи разбрасывает, а ходу нет.
Сидящая с нами в
лодке Аленка
ни слова не произнесла, только крепче за борта вцепилась. Ни испуга, ни
волнения ничем не выказала.
Благо, напарник
оказался
из местных поморов -- исхитрился выхватить из волн проплывавшую поблизости
доску и ею, как рулевым веслом, вывернул к берегу. В противном случае
нарезать
бы нам круги по водным просторам неизвестно сколько, сносимым сильным
течением
вниз по реке. Немудрено было и под баржу неуправляемым
попасть.
Так и я. Без руля,
без
ветрил.
Долго бы мне еще себя
распекать и сожалениями гнобить, если бы не Аленка - Роксана поморского
рейда. Все
она понимал, все про меня, оказывается, вызнать сердечком успела за короткую
нашу судьбу...
"Вечером синим,
вечером лунным был я когда-то красивым и юным..." - звенит есенинской
строкой
летняя тишина, и не вспомнить, кем написаны эти слова, где прочитаны.
Наверное,
их нашептала, навеяла белая архангельская ночь под перелив нешумливой
Северной
Двины, текущей стремительно-сдержанно в тот зыбкий сумеречный час, когда
дневную
суетливость и напористость уже утихомирила, сгладила светлая мгла, а
присмиревшие волны лижут потные от воды бревна плотов, на которых мы
сидим.
Протарахтел по реке
буксирок, поспешая на свиданку с забытой на переходе баржой. Летит низко над
волной полуночная проголодавшаяся чайка, привлеченная блеском
рыбы-верховодки.
С далекого берега напротив семафорит неясными огнями чужой лесозавод.
Доносится
со знакомого пирса незнакомый гудок припозднившегося
парохода.
Это не
"Вайгач".
Пора
расходиться?
Еловые бревна,
нагретые
дневным солнцем, греют снизу наши тела робким теплом. Сверху нас укрывает
крахмальным покрывалом целомудренная ночь.
Моя белая импортная
рубаха не намного светлее белой ночи. В глазах белым-бело от молочного
девичьего тела.
- Не боишься? --
слышу
тихий голос Аленки, больше напоминающий просьбу, приглашение, согласие --
все
что угодно, но только не протест, не отказ.
Глупая. Разве нужно подзадоривать парня в
нерешительности, провоцируя безрассудность? А может, она совсем о
другом?
Мы летим к звездам.
Ввысь. В белую архангельскую ночь, готовую разверзнуться пред нами чем
угодно -
вплоть до неурочных северных пазорей.
На следующее утро
после "брачной"
ночи, проведенной на сплавных плотах под сумеречным покрывалом неба, я
покидал
архангельский рейд. Покидал тайком, ни с кем не попрощавшись, не
удосужившись
забрать в отделе кадров лесобиржи свою трудовую книжку. Она мне и не
понадобится
в ближайшие два года. Ее заменит военный билет.
Единственно
грамотное,
взрослое действие в бесславной поморской эпопее (по моему тогдашнему
разумению)
я совершил, догадавшись выпросить в военкомате, посетив его накануне,
открепительный учетный талон. Разрешили призываться в армию из места
постоянного
жительства, то бишь со своего родного города в Белоруссии. Прощай,
Архангельск!
Прощай, Север!
"Вайгач". Ждать
его
не было смысла. Матросская морская мечта, не успев окрепнуть и опериться,
умерла
в холодной ночи последней декады первой моей навигации на Северной Двине -
вместе
с уходом лесовоза, исчезнувшего за далью волн. Суровый "чиф", наверное,
иронически помахал мне с мостика рукой вдогонку, когда я, старясь не
привлекать
внимания знакомых, избегая расспросов и неожиданных встреч, выруливал
околицами
поселка к остановке трамвайной линии, ведущей в город, на железнодорожный
вокзал.
"Прощай, любимая,
прощай, притон. У нас по плану - четыреста тонн" - такие душещипательные
слова блатной тралфлотовской песенки наяривали под гитару подвыпившие
стивидоры
нашего общежития. Что-то в этих словах предназначалось и для меня. Я не
случайно
их вспомнил, вскакивая на трамвайную подножку. Тонны свалившегося на меня
груза
оказались неподъемными.
Аленка. Произошедшее
накануне
с ней и со мной предстояло еще осмыслить и пережить, но я, убоявшись этого
осмысления, малодушно поднял руки вверх.
Так же, бессильно
распластав
рукава в стороны и вверх, белым флагом позорной капитуляции уплывала в то
утро по
Северной Двине выброшенная мною контрабандная нейлоновая рубашка,
приобретенная
по случаю на шведском лесовозе. Скомканные полы из немнущейся импортной
материи
разгладила прохладная вода, предательски проявив на них алые разводы и
пятна, о
происхождении которых можно было легко догадаться ... Даже такому
малоопытному,
каким был я, ловеласу и покорителю женских сердец, стало ясно, что
произошло.
Аленка пожертвовала для меня всем - утешая, поддерживая,
жалея.
У славянских, а тем
паче, поморских женщин слово "жалеть" равнозначно слову
"любить".
В то время эту
высокую
истину мне не дано было понять. Аленкину жертву я воспринимал своим мужским
достижением.
Как горько я
ошибался!
Аленка примчалась за
мной на вокзал, узнав случайно у комендантши общежития, куда и с какой целью
я направился.
Она спешила попрощаться с любимым, толкаясь в троллейбусной толчее,
спотыкаясь
неуклюжим протезом в переходах железнодорожного вокзала, пытаясь догнать
уходящий
состав.
И осталась на перроне
одна - беспомощная, хроменькая. Ей было безразлично, как она в те минуты
выглядела в глазах окружающих - зареванная, с голубой прощальной косынкой в
стиснутом кулачке, с перекошенным от обиды и горя, бледным, как северная
белая
ночь, внезапно постаревшим лицом.
Она спешила не для
того,
чтобы меня вернуть. Но за тем - чтобы сказать и услышать последнее
"прости",
жизненно важное для нас обоих.
Я заметил свою любовь
на
платформе незадолго до отправления скорого поезда на Москву, но так и не
отважился выйти из последнего вагона, в котором уезжал
навсегда.
Часть
вторая
И вот я, наконец,
дома. Я
сижу на дворовой лавочке под двумя развесистыми, еще голыми тополями и
сапожничаю. Впрочем, мое теперешнее занятие определять этим словом -
некоторое
преувеличение. Я шью тапочки. Домашние шлепанцы из ковровой ткани и ниток,
которыми в избытке снабжают мастера, каким я числюсь во дворе, окрестные
домохозяйки
-- бывшие работницы неработающего нынче, и уже давно, местного коврового
комбината.
- Хорошие у тебя
получаются тапочки, Саша! -- хвалят меня завсегдатаи доминошного стола и
угощают
дешевым вином.
Вино я пить
отказываюсь,
но одобрительное мнение о своей товарной продукции вполне разделяю. Жаль
только, что сшитые для других домашние туфли никогда не примеряю на себе.
Говорят -- плохая примета.
Несколько смущает
меня,
если можно так выразиться, и морально-этический аспект продукции. Ведь я
все-таки - ходок, странник, путешественник. А тут -- комнатные
скороходы...
Какие бы работы ни
надыбывал
после службы в армии, теперешнее занятие по нраву больше других: никто в
затылок не дышит - и никаких "четырехсот тонн" по плану. Могу копать,
могу
не копать. Время свободного - море. Есть над чем подумать, о чем
вспомнить.
Определение
"товарная
продукция" мне тоже не очень нравится, ибо денег за нее не беру.
Предпочитаю
принимать мзду шоколадками. Еще предпочтительней -- "Аленками". С
косыночкой
на голове.
Таких шоколадок
скопилось в моем рабочем столе на восьмом этаже многоквартирного дома целая
уйма. Собираю только обертки, а шоколад раздаю детям. Старушки во дворе,
зная
эту мою странность, выразительно крутят пальцем у виска, намекая на
известное человеческое
состояние, и, тем не менее, от заказов отбою нет.
В нехитрых хлопотах
время
проходит незаметно. Сейчас -- ранняя весна. Глядишь - навалится
лето.
Оно не такое
контрастное,
как, например, северное или южное, однако в наших местах изобилует и жарой,
и
прохладой, и веселой после ливня радугой, что облюбовала постоянное местечко
между
"высотками" напротив, и всеми теми маленькими радостями и открытиями,
которыми способен наделить доброго человека покладистый климат умеренной
полосы.
Благодушный я только
с
виду. Моя душа плотно утрамбована событиями и воспоминаниями, как трюм
лесовоза
- отборной архангельской древесиной, что когда-то приходилось затаривать.
Разница
лишь в том, что догружали меня уже после Архангельска всем подряд и без
разбору:
хорошим, плохим, возвышенным, неопределимым вовсе и никаким - если
рассматривать все происходившее со мною в жизни с точки зрения принятых норм
и праведности
ситуаций, в которых приходилось бывать. Но до сих пор, я уверен - еще
сыщется
во мне местечко, куда удастся при надобности втиснуть лишнюю, недостающую
дощечку
сострадания и любви к ближнему.
Я по-прежнему меряю
жизнь доступными и простыми мерками, однажды осознанными и заученными в
ранней
юности - сплавным бревном, корабельным трюмом, стивидорским багром, глотком
свежего беломорского ветра. Эти вполне материальные субстанции - мои
нравственные
лекала, размеченные первым опытом самостоятельной жизни в ипостаси портового
грузчика. И в какие бы маскарады и обстоятельства судьба ни рядила бы меня
впоследствии
и ни окунала, они всегда были и будут опознавательными знаками и
спасительными
рубежами.
Мне есть что и с чем
сравнивать.
Потому что довелось познать и другие, более жесткие и суровые в своей
откровенности
мерки, о чем говорить и вспоминать лишний раз не
хочется.
Все-таки здорово, что
мой душевный опыт по большому счету зачат Архангельском, и только потом были
армия и Афганистан -- суровый материк, где также не мешало бы для встряски
всякому
побывать.
Еще я люблю читать.
Пристрастился
к запойному чтению давненько, сочтя это занятие хоть и относительно
праздным,
однако обогащающим ум и душу. Не примите мое утверждение за богохульство и
злую
шутку, но все те, кто не бывал подолгу прикованным к больничной койке, не
распалял память бесплодными воспоминаниями и сожалениями, не глотал взахлеб
от
тоски и физического бессилия любое попавшееся на глаза чтиво, - тот обделен
художественным воображением на всю оставшуюся жизнь.
Я сподобился пережить
и
первое, и второе...
Из книг я сегодня
знаю
почти все о далекой мечте своей бесшабашной юности -- корабле под названием
"Вайгач".
Их было несколько.
Первым ледокольным транспортом "Вайгач" командовал еще в 1907-м году
"кап-два"
Александр Колчак. Его расстреляли большевики в Иркутске в 1920 году, даже не
вспомнив о великих полярных открытиях, связанных с именем адмирала. Перед
расстрелом он спел своим палачам песню собственного сочинения, известную
нынче
как романс "Гори, гори, моя звезда"...
Все это наша, при
всем
при том, славная история, а ее знание помогает жить сегодня. Прошу верить
мне
на слово.
На ледоколе
"Вайгач"
вместе с транспортом такого же типа - "Таймыром" другой славный сын
Отечества, капитан второго ранга Борис Вилькицкий впервые прошел в 1914-1915
годах
по Северному морскому пути из Владивостока в Архангельск, а за год до этого
ледового подвига открыл со товарищи архипелаг Новая Земля.
Вилькицкий умер в
эмиграции в Брюсселе в 1920-м году.
О каждом из этих
полярных мореходов сложены легенды и написаны тома. Мой беглый пересказ -
лишь бледный
отблеск содеянного ими во благо Отечества. Опять же -- весомый аргумент в
пользу рекомендованного мною ранее сосредоточенного
книгочитания.
Имена героических
судов,
погибших в полярных льдах, также как и их капитанов, не канули в Лету. Их
славу
продолжили атомные ледоколы "Вайгач" и "Таймыр", которые и по сей
день
крушат льды на Северном морском пути и в других полярных
широтах.
"Мой" лесовоз
"Вайгач"
- помазанник великих предшественников и продолжателей. Я уверен -- он тоже
не
лыком шит. Можно судить ходя бы по облику его "чифа", с которым я имел
когда-то
честь пообщаться, а также - по милям, пройденным лесовозом в северных морях.
На
его борту главное достояние России -- славное имя, лес и
Север.
Словом, я чуть было
не
попал в свое время в очень именитую компанию, и до сих пор остро сожалею,
что
со мною этого не произошло.
И как ни странно, все
мои корабли воскресли в самую отчаянную минуту, когда мне пришлось особенно
туго...
Невообразимыми
флюидами
и миражами меня догнал памятный гудок уходящего в зимнюю ночь "Вайгача"
- в
жаркой стране Афганистан, когда я погибал вместе с друзьями-десантниками,
зажатые душманами в узком скалистом ущелье Гиндукуша.
Окруженный
"духами",
наш десантный батальон несколько суток отстреливался, истекая кровью и
задыхаясь от жажды. А после того, как закончились патроны, оставшиеся в
живых
ринулись в прорыв, вооружившись лишь десантными ножами. Пошли на стреляющие
в
нас скалы, на бившие в упор пулеметы, на коварные
"растяжки".
О том скоротечном бое
я
мало что помню. Но знаю: в какой-то момент плечом к плечу со мной поднялась
в
рост моя приблатненная бригада судовых грузчиков из Архангельска, сжимая в
руках короткие, отточенные до блеска крючья-багры, используемые стивидорами
на
лесопогрузке и способными не только просечь насквозь трехдюймовую доску, но
изрубить,
изничтожить любую сволочь, если повстречается на узкой
дорожке.
Из далеких далей
загудели
разом трубы лесовоза "Вайгач", а в унисон ему рявкнули атомные
ледокольные
собратья и малознакомые корабли, взывая "SOS" о гибнущих
сыновьях
в полосатых тельняшках. Откликнулись даже те, кто давно уже лежал на дне
морском
под волнами и льдами северных и южных широт.
Крики, выстрелы,
взрывы,
гудки остро били в уши, усиливаясь и отражаясь эхом в горной теснине,
поднимая
и поддерживая остатки десантного батальона, и меня вместе с ним, в последнюю
атаку. Нас должна была забрать "вертушка" с единственно возможной
площадки
за перевалом...
Это был
Знак.
И только там и тогда,
в
грохоте неравного боя, в злобе знакомого портового мата, в криках
причудившихся
пароходных гудков, я сделал свой первый, отчаянный и по-настоящему достойный
шаг преодоления. Себя и своей, казалось бы, неизбежной
судьбы.
А впрочем, все эти
красочные аналогии и ассоциации могли запросто привидеться мне в горячке
жестокого
боя, а затем продолжиться в бредовом беспамятстве госпитальных стен, в
окружении которых я провел долгие-долгие месяцы.
Там, в Кабульском, а
затем в Ташкентском госпитале, где мое молодое тело кромсали и штопали
врачи, я,
наконец-то, вспомнил Аленку. Чего греха таить, одно время я забыл о ее
существовании. Забыл напрочь, насовсем. Вычеркнул из памяти, из жизни, будто
не
встречал вовсе. И не было между нами и для нас ни полярного сияния, ни
весеннего ледохода, ни белых ночей, ни прощальных северодвинских
плотов.
Но только все это
оказалось
блефом. Не верьте никому, кто скажет, будто можно изгнать из сердца, души и
тела северную болезнь -- эту никем еще не объяснимую хворь, которая не
подвластна ни излечению, ни забвению. К тому же, если эта сладкая боль
постоянно является в мечтах и снах в образе хрупкой девчонки, обутой в
меховые
ненецкие сапожки, расшитые бисером.
Однажды побывав,
однажды
глотнув, единожды солгав -- вот кем стала для меня прочитанная в юности
северная
страничка и образ маленькой девушки-поморки, явившейся в госпитальном
беспамятстве укором и надеждой одновременно.
С ними и
существую.
Всякий раз
перевертываю
страничку в заветном месте, безошибочно отыскивая среди
других...
Иногда Алена приходит
ко
мне как наяву. Это обычно случается, если мне удается раздобыть косячок,
набить
"беломорину" и втихаря накуриться. Афганская, а потом госпитальная
привычка, к счастью, не переросла в потребность, хотя иногда помогает. Не
подумайте,
что забыться. Наоборот -- вспомнить.
Вот и не так давно ко
мне явилась ночью рассерженная Алена. Она загадочно улыбалась... и лупила
меня тапочкой,
только что сшитой по заказу моими же руками.
- Не так надо шить! -
корила
девчонка и показывала на ортопедический ботинок. - Не ошибись
размером...
Такой Алену я видеть
не
хочу, а поэтому стараюсь зелье без надобности не употреблять. Держу на
всякий
случай, когда совсем невмоготу.
Сны -- это пустое. Не
верю я снам.
Зато полюбил смотреть
в
весеннее небо. Считается, что притягательно романтично выглядят, как
правило,
осенние небеса, однако, на вкус и цвет...
Природы увяданье меня
не
прельщает, а вот весеннее обновление будоражит лучше любой горькой
"травки".
В весеннем небе можно
увидеть диких северных гусей. Их пролет в наших местах крайняя редкость, но
для
меня гуси появляются над домом, как на заказ, ежегодно. И я знаю, куда они
летят.
"В Северном Ледовитом океане, на границе Баренцева и
Карского морей находится небольшой остров с красивым именем "Вайгач". Он
отделен от материка проливом Югорский Шар, а от Новой Земли -- проливом
Карские
Ворота.
Вайгач - это единственный в мире сакральный остров, на который в течение многих веков приходили, жившие в Арктике, коренные северные народы "сиртя", "печера", "югра", чтобы поклониться своим Главным божествам.
Нынче в единственном островном поселке Варнек живут ненцы
--
человек сорок. Современные ученые считают, что Вайгач уникален по своим
геомагнитным свойствам. Люди, живущие или приезжающие сюда, получают
мощнейший
заряд энергии, очень быстро адаптируются к окружающей среде, моментально
забывая все свои болезни и стрессы. Камешек, привезенный с острова,
считается
священным, предохраняет от бед и приносит исполнение желаний. На остров
прилетают
многочисленные перелетные птицы, они обязательно возвращаются к местам
северных
гнездовий".
Я никогда не бывал в
тех
краях, зато находился поблизости и хорошо помню вкус брызг Северо-Ледовитого
океана. И всю сознательную жизнь стремился туда
вернуться.
Вырезку из
популярного
экологического журнала, где рассказывается про остров Вайгач, храню как
талисман.
Текст давно выучил
наизусть.
Сегодня мне особенно
тревожно и не по себе. Значит -- скоро прилетят гуси. Они появятся над
головой
неожиданно, как когда-то, очень давно, полярной ночью -- и ломаным строем,
призывно крича, пролетят над головой в сторону милого моему и птичьему
сердцу Севера.
Их ждет в суровом полярном море чудесный остров.
Я провожаю гусиную
стаю
каждую весну, и так уже -- пять, десять лет кряду... Но сегодня я сделаю то,
что должен был сделать давным-давно. Я отправлюсь вслед за ними. На Север.
На
Вайгач.
Меня там тоже ждут.
Мы
договорились о встрече прошлой ночью, когда ко мне приходила
Аленка...
Я обязательно это
совершу, потому что научился преодолевать любые препятствия и даже заново
мыслить
и ходить. Я загружен мыслями и болью под самую завязку, но если я не
отправлюсь
в дорогу, то обрушатся все мои причалы, затонут корабли и острова, я оглохну
и
ослепну, и мне останется только скользить в никуда мертвым небом безголосой
бестелесной тенью.
За последние годы мои
волосы на голове стали белыми, как белый архангельский снег и даже белее
летних
северных ночей, что видятся всякий раз весною -- в пору возвращения к
истокам.
Но разве снявши голову, плачут по волосам?!
Вот птицы уже совсем
близко. Я слышу призывный гусиный крик.
Я -- с вами!
Уже
иду.
Только сделаю последнюю затяжку "Беломора" и пристегну свои
старенькие
ножные протезы.
Проголосуйте за это произведение |
|
|
|
|
|
Сдаётся мне, если бы эту повесть прочитал Рокуэл Кент (а "кент" он был ещё тот), он тут же взял бы в куки кисть и создал шедевр наподобие своих гренландских полотен. О юной Алёнке, о юном стивидоре, о несовершенстве человеческой природы остаётся только вздохнуть перед непреходящим волшебством Природы. Дальнейших тебе успехов! И, "обрати значение", название действительно, не совсем удачное. Э. В.
|
Валерий
|
Валерий
|
|
Что и следовало ожидать. Я тоже пока не дозвонился до него. Надо ждать. Валерий Про "Вайгач" читал у самого Конецкогно в сборнике, название подзабыл. Вспомню - сообщу.
|
|
|