Я попал на выставку Русский Модерн - ту самую, с Врубелем, Бенуа, киотами и резным буфетом.
Всё это происходило в зале, похожем на плоскую пачку иностранных сигарет.
По выставке ходили посетители будничного дня - мать с чрезмерно развитым сыном лет восьми (он длинно стрижен и мусолит в руках тетрадку для записей). Ребята в свитерах, полубогемные бабы и архитектурные студенты.
Девушка в пончо, с распущенными волосами и прокуренными пальцами.
Совокупление её со спутником кажется вписанным в расписание занятий.
Перед этим я долго гулял по соседним залам, где висели картины молодых - смесь Босха и соцарта.
Чем-то этим творения напоминали латвийские календари 365 сексуальных поз - видимо по одной на день, оставляя, однако, покупателя в недоумении - что же делать в високосном году?
Все это была выставка Религиозное пробуждение, и ходил я по длинной цепочке пустых комнат, увешанных картинами пробудившихся живописцев.
А ходил, между прочим, с одной довольно красивой женщиной.
Говорила она, остановившись перед какой-то акварелью, так:
- А вот формы-то нету! Пятен накидал, а вот формы-то нету! А-аа, ничего, парниша интересный, может научится...
И, уже перебравшись ближе к Серебряному веку, впилась, как вампир, в Сомова.
Нет, не о том я, не о том. Я говорю о фотографиях.
Итак, я, незаметно сделав несколько шагов в сторону, поднялся на балкон и обнаружил там Великого Дмитриева, Нордмана - серые, бежевые пейзажи Волги.
Как это у них получалось, мне было совершенно непонятно. Может дело в нынешнем недовложении йодистого серебра?
Зимний лес на старом снимке, отчётливый до боли в висках, прописанный фотографическим перышком, тонкой кисточкой, как лежавший там же под стеклом портрет Бакста.
Дагерротипы.
Альбомы в плюше, с золотыми замочками. Девушки в блузках, высоких ботинках на шнуровке, со странными прическами и странными шляпками. Кавалеры в мундирах, с ярлычками орденов...
Что-то есть странное в отсутствии ракурса в этих снимках, в вечном фасе серьезных лиц.
Даже собаки сидят офицерами.
А за альбомами - толстый журнал с непонятными подписями, глянцевой обложкой, под которой спрятался Синявский, подпирающий гроб Пастернака, Бродский, зажавший ладонью рот - над мёртвой Ахматовой.
Но душу мою тревожит рассматривание и других, совсем нехудожественных снимков. На крашеных полах стоят женихи с невестами - одни постарше, другие помоложе. Сейчас уже перестали выставлять вперёд руку с часами, сообщая точное время работы фотографа.
Бездомные фотографии, покинутые фотографии.
Деревенские снимки - их я видел в брошенных поселках на Севере. Впрочем, их полно и в Центральной России.
Эти фотографии переворачивает ветер, а лица на них повторяются, повторяются фигуры - в пиджаках, платьях, военной форме, военной форме и снова в пиджаках.
В городах они другие. Дедушки, протянувшие руки к своим внукам, те, застывшие на подворачивающихся ножках, школьные стриженые головки, белая рубашка с тёмной кляксой пионерского галстука, размытые туристические свидетельства с наползающим носом байдарки.
В моём шкафу лежит коробка с сотнями метров ничейных старых плёнок.
На них - мой отец, мать, я сам.
Какие-то дома, стоящие, наверное, и поныне - в разных городах, и уже умершие дома.
Выловленные рыбы.
Кот, собака - чужая случайная живность.
Там сотни лиц, и никто уже не узнает, кто они.
Шестидесятые годы, семидесятые...
Это любительская история.
Появился профиль и анфас, но главное тут - стол.
Люди, вошедшие в неё, эту историю, как правило сидят за столами.
Рюмка в руке, наколот грибок...
Нет, снимались и у случайных подъездов, загсов, институтских дверей.
Но за столом - непременно. Фотографии моей юности - застольные.